Фронтовая страница

на оскорбления не реагирует, хотя, кажется, и не считает себя виновным. Ивсе же Тимошкин сказал ему:

   - Шкурник ты! Жулик! С таким нутром тебя за сто километров к партии неподпустят.

   Писарь выплюнул соломинку и всем телом повернулся к бойцу - в егоглазах тлела ироническая улыбка.

   - Ого! Как здорово! Даже чересчур. Только почему я жулик? И почему неподпустят? Эх ты, младенец! - вздохнул он с тихой притворной грустью. -Жизни не знаешь, молокосос.

   - Если ты знаешь, то почему на собраниях говоришь не то? Тогда тынебось по газетке шпаришь. Там вон какой - гладенький, тихенький, всеодобрял и поддерживал...

   Тимошкин весь дрожал - и от стужи, и от ненависти к этому цинику.

   - Поддерживал! - передразнил Блищинский. - Что я дурак, на рожон лезть?На собрании я говорю, что все говорят. Что замполит поручит. Я ведь солдатвсе-таки. Комсомолец и так далее. Да что тебе объяснять, разве ты поймешь?

   - Что понимать? Все ясно!

   Тимошкину казалось, что он больше, чем кто-либо, знал этого мерзавца, ив то же время понять его до конца было невозможно. Наверное, каждая егомозговая извилина имела свое отношение к миру, свое, отличное от людского,намерение, вся его натура состояла из расчета, фальши и хитрости. Тимошкинникогда не слышал, чтобы он перед кем-нибудь так выворачивал свое нутро;теперь же, неизвестно по какой причине (возможно, потому, что они попали взападню, из которой пока не было выхода), Блищинский разозлился и пересталскрывать свои взгляды на жизнь.

   - Черта лысого ты понимаешь! Ты молокосос и недоучка, - говорилсержант. - Что у тебя за плечами? Девять классов. А я философию изучал,мудрость жизни. Мои родители - сам знаешь - мужики. Как жили? В темноте, внедостатке - работа до отупения, пустой суп, лапти. Но то время прошло, ия хочу жить лучше. Вырваться в люди. Пер августа ад аугуста - сквозьтрудности к высотам, понимаешь? Я ведь никого не убиваю, не ворую, неграблю. Я сам по себе. Что тут удивительного? Теперь вот я говорю тебеэто, потому что ты все же земляк, хоть и такой колючий. Опять-таки насдвое, свидетелей нет. А вон немцы. И я не боюсь. Да и сколько таких, какя. Только они не скажут. Они в себе живут и для себя. Думают одно, аговорят другое. Приспосабливаются. А ты что думал? Патриотизм? Героизм?Ха! Детский лепет.

   Тимошкину вдруг захотелось ударить его и уйти к другим людям, таким,какие были в их расчете, - к Щербаку, Скварышеву, Кеклидзе... ДажеЗдобудька теперь показался ему простым и надежным дядькой. Но уйти былонекуда. Сзади, впереди и по сторонам были немцы. Щербак пропал где-то вснежной ночи. Скварышев, Кеклидзе остались навеки в том узком окопе, наогневой позиции. И только он, этот шкурник, сидел в одном шаге от него иговорил отвратительные по своему цинизму слова. А Тимошкин вынужден был ихслушать.

   "Эх, Ваня, Ваня! Дорогой друг, - думал он. - Как ты мне сейчас нужен.Мы с тобой похоронили столько наших товарищей, видели смерть каждого изнали, где их могилы. Но что случилось с тобой? И что я напишу твоейматери, если мне посчастливится выбраться к своим? Был бы ты здесь, не